Пробный черновой отрывок из романа „Ерминия“ для лит.редактора:
„Не ищите в нашем прошедшем своих идей, в ваших предках — самих себя. Они жили не вашими идеями, даже не жили никакими, а знали свои нужды, привычки и похоти. Но эти дедовские безыдейные нужды, привычки и похоти судите не дедовским судом, прилагайте к ним свою собственную, современную вам нравственную оценку, ибо только такой меркой измерите вы культурное расстояние, отделяющее вас от предков, увидите, ушли ли вы от них вперёд или попятились назад.„
==========
Дневник 1901—1910 гг. (Russian Edition) (Ключевский, Василий)
„Хотят или не хотят этого люди, вопрос ясно стоит перед человечеством: каким образом может тот патриотизм, от которого происходят неисчислимые как физические, так и нравственные страдания людей, — быть нужным и быть добродетелью? И ответить на этот вопрос необходимо. Необходимо или показать, что патриотизм есть такое великое благо, что он выкупает все те страшные бедствия, какие он производит в человечестве, или признать, что патриотизм есть зло, которое не только не надо прививать и внушать людям, но от которого надо всеми силами стараться избавиться.“
Патриотизм или мир? Л. Н. Т. 1895
Предисловие:
Эту зарисовку о Ерминином путешествии Ия собрала по рассказам Эда, Эдварда Батоцкого, старого поляка, долго жившего в Финляндии и помнившего времена, когда Хельсинки называли Гельсингфорсом…. Необыкновенность их встречи заключалась в том, что свело их, совершенно незнакомых и разных по возрасту и происхождению людей, именно на Северном море, и несколько дней они провели в разговорах о ещё более неприглядных, более холодных местах в полярных арктических широтах. Ия записала имена, факты, сделала заметки к характерам людей, некоторых даже зарисовала, вкратце описала их поступки; кого-то Эд знал лично, а кого-то — по воспоминаниям своего отца. Досада нередко звучала в его голосе, отец перебарщивал в своих воспоминаниях, кроме них ничего не занимало его, Эд вырос в жёстком каркасе семейных традиций и требований… Занятная штука — собирать воедино воспоминания стариков, будто нанизывать редкие по ценности жемчужинки на полуистлевшую нить столетней давности. Как всё призрачно — имена, факты, события… даты жизни и смерти, зачем это всё? Дёрнешь неловко за ниточку, и всё рассыпется, смешается, пропадёт…
Ия точно знала, зачем ей это нужно. Ей было необходимо понять, что за тайны мадридского двора покрывали паутинной сеткой её советское детство в семидесятые годы и почему многое — на взгляд её, уже взрослого человека, естественное и саморазумеющееся, было тогда нельзя. Первая запретная заповедь была наложена на рассказы и воспоминания… Источая тонкие, знакомые до боли запахи, обволакивая уютом родной обшарпанной мебели, старинные шкафы хранили в себе как приданое тёмный пласт страха, парализующего речь их владелиц — прабабушек. «Колокольчики мои, цветики степные…» Стихи были семейным языком, паролями, недоступными детскому уму…
Заметки, как переработанное, были отложены в архив. Чудом, Божьим промыслом или волей счастливого случая Ия встретила человека, имеющего отношение к таинственной истории её семьи. Конечно, не всё было прояснено, понятно, не всё. Но когда же мы знаем и понимаем всё? Самым важным для неё стало облегчение — она не была взята из приюта, это была её родная семья… Сомнения, мучившие Ию с детства, ушли.
И всё же её что-то держало. Ие пришлось возвратиться к записям годы спустя под выросшим внутренним давлением, от боли, вставшей комом в горле, от какой-то несправедливости, что ли?.. А может, от чувства собственной несостоятельности, недоделанности, в чём она винила своих родных… Но справедливо ли? Подумать только, что рассказал Эд, какие у них, наших прабабушек, были испытания, можно ли их невзгоды сравнить с нашими?
На сорокалетие Ие подарили старый граммофон, шутки ради. Ия накрыла махровый плешивый блин шеллаковой пластинкой, завела ручку до упора и… механизм застыл. Какая жалость, перетянула… Какая же она недоделка, и тут не смогла! В горле встал знакомый нервный ком, опять… из-за мелочи!.. Ия провела рукой по волнистому краю раструба, и ей был дан внутренний толчок. Наплевать на граммофон! Другой пружине надо было дать ход — внутренней, дать выход её нужде в прозрении, в понимании того, что же двигает её семьёй. Ию захватила мысль, что она обязана, сама перед собой, дать слово тем людям, которые хоть отчасти могли бы заполнить пустоту, зияющую на бисерной вышивке её семейного узора… Рассказать то, что боялись рассказать они… Кто они? Откуда они? Чего они боялись? Иначе до конца не поймёшь, кто ты, откуда и что тобой руководит… Ия села за стол и принялась за долгую, муторную — как там Эд часто говорил? — да, «тамбурную работу», но не нитками, а словами покрывая пустую канву. И начала она с Ерминии.
1
____________________
Екатерининская гавань, Александровск на Мурмане, 26 августа 1912 года
— Ванечка! Ау! Йодик!
Звала худая невысокая девушка со смоляными волосами, уложенными надо лбом массивным валиком — в уходящем эдвардианском стиле. С раннего утра готовая к отъезду, она была в приталенном тёмно-лиловом дорожном костюме и в лёгких кожаных ботинках, охвативших тонкую аристократическую лодыжку. Быстрым шагом прошла она по узкой, отполированной палубе, лавируя среди мешков с углём, бочек с порохом и провиантом, между углами грубо обтёсанных собачьих клеток, особенно опасных для длинной твидовой юбки (!), мимо контейнеров с надписями «pemmikan» и улитками мокрых тросов.
— Ива-ан! Ну куда ты запропастился, пострелёнок? — снова позвала девушка. Остановилась у фок-мачты и, взявшись за верёвочную лестницу, оглядела работающих на реях матросов.
— Йохан Йодко!
Никто не отвечал.
Она оглянулась. За такелажной сеткой в лёгком утреннем тумане лежала круглая, словно миска, серая гавань в обрамлении тёмных оскольчатых берегов.
«Колокольчики мои, цветики степные…» — проговорила девушка. И прищурилась. Недалеко от них стоял на якоре остроносый пароход в белом металлическом мундире, растопыривший веер чёрных косых труб и казавшийся несуразно длинным по сравнению с их сорокаметровой шхуной, которую она уже знала как свои пять пальцев. Да, это «Царь Фёдор». Через пару-тройку часов, после обеда, она и Лёлечка пересядут на него. Всё, последние пассажирки отправляются домой. Сначала поплывут в Архангельск, а оттуда по чугунке разъедутся кто куда. Лёлечка в Питер, а Мини — в Ростов… Конец прогулочному путешествию. Господи, как хочется уже поскорее увидеть своих! Вечность уже прошла с отъезда! четыре недели! Веха в жизни… И малокровие прошло… И вернётся она домой в новом статусе — невесты… Хотя о помолвке, слава Богу, никому ещё не сообщали… На этой мысли девушка поморщилась, резко развернулась к фок-мачте и запрокинула голову, придержав причёску рукой.
— Юнгу ищете, Ерминия Алексеевна? Гаркнуть мне? — появился рядом с ней боцман, имевший обыкновение быть всегда везде.
— Да, пожалуйста, Миха Андреич, — отозвалась Мини озабоченно. — Обыскалась… Я же без него как без рук. Демидов ждёт нас уже двадцать минут в шлюпке…
— Юнга Йодко — к рубке! Барышня ждёт! — зычно крикнул Миха. И сейчас же наверху, на реях, ухнуло «…аршау!», и щуплый мальчик с закрученными рукавами слетел по такелажу к Мини.
— Ну наконец-то! Иван! — Мини строго посмотрела на бритую голову, на девчоночье лицо юноши, тот потупился и покраснел.
— У нас ведь был уговор: сразу после восьми склянок?
— Так не было ещё восемь, Ерминисеевна, не били ещё…
— Как не били? Разгильдяи! — возмутился Миха. — Вахтенный! Кто на вахте? Щепкин!
— Нет Щепкина. Не видать его нигде!
— Господин боцман, — подбежал запыхавшийся стюард, — Щепкина нет, и дверь в большие чемоданы взломана…
— Разгиль… — смолк на полуслове Миха. — Нет, это что — побег? Без увольнения и без бумаг? И этот струсил? Безобразники! В Тронтгейме механик не пришёл, теперь кочегар удрал… Расползаются как клопы… Дурачьё! Вот и давай им праздникового…
— Ну, не волнуйся так, Миха Андреич: где убыло, там и прибыло… — прервала его Мини. И ласково обратилась к юнге: «Нам надо успеть новоприбывших на причале сфотографировать, успеть, пока дождя нет. Поторопись! Треногу не забудь! Возьми на всякий случай зонт! А я за накидкой…»
Мини оглядела серое низкое небо, повернулась, помахала рукой матросу, терпеливо ждущему её внизу, на вёслах в шлюпке, и вбежала, дёрнув на себя ручку округлой дверцы, в узенький коридорчик. Вторая справа каюта была открыта, вход перегорожен огромным морским чемоданом, картонками и саквояжами.
— Боже, Лёлька! — рассмеялась Мини. — Сколько вещей! будто десять человек выезжают! Неужели это всё помещалось в твоей каюте?
И шутливо добавила: «Будь дружочком, петербуржская моя родственница, брось мне вон ту накидку от дождя!»
Нарядная — в двубортном дорожном костюме в эффектную мелкую полосочку, — кудрявая и курносая Лёлечка. возбуждённая предстоящим переездом и расставанием, метнулась в угол, потом в другой.
— Да вот же! Вот! — крикнула Мини.
— Нашла! Куда ты, голубушка Миничка? Ты собралась ли?
— Хочу быть напоследок полезной… Сделаю на берегу пару снимков и буду укладываться.
— Не забудь про нашу записочку за зеркалом, ну, ты помнишь? Миничка, ты думаешь, он меня не забудет? — жарко прошептала Лёлька, схватив Мини за обе руки. — Ведь всё-таки на год расстаёмся… Глаза её блестели от возбуждения, щёки раскраснелись.
— …Можно ведь, год — это немного? Правда?
— А ты не забудешь? — усмехнулась Мини. И ответила резко, что было ей, однако, свойственно, и всеми всегда прощалось: «Ты, Лёля, первая же его и забудешь! Вот руку даю на отсечение! Я тебя знаю, тебе надо находиться в постоянном полёте влюблённости. Сегодня Денисов, а завтра это будет штурман с «Царя Фёдора», а потом ещё какой-нибудь новый попутчик…»
— Ну, ты скажешь! — возмутилась Лёлька. — Я по-твоему кто? Профурсетка? Мне тоже надо думать о своём устройстве…
— Ну, голубчик, извини, — смилостивилась Мини, — я не хочу тебя задеть, но спроси себя, нужен ли он тебе, простой гарпунёр? даже не столбовой дворянин…
—Да, гарпунёр, да, не потомственный, но всё же офицер, ну и что же?
Лёлька встала на защитные позиции, но слов и аргументов у неё не хватало, она смутилась, восторженность спала с неё.
— Нет, ну что ты, Мини! Надо же, какая ты консерваторша, подумать только, а ещё лиловый костюм надела! Это ты лучше подумай, зачем в наше прогрессивное время обязательно столбовой? Главное человек хороший… Милый, весёлый… Конечно, тебе легко так говорить, «в Тромсё сложилось всё»… ты теперь — капитанская невеста! А я вот мучаюсь…
Лёлька отчаянно прошептала последние слова, с такой трагичностью и безысходностью, что её саму передёрнуло. Но в следующий миг она встрепенулась и деловым тоном произнесла: «Ты на берег? И Журавлик тоже? Возьмите меня с собой! Прогуляюсь до почты».
Она крутанулась на одном каблуке и рассмеялась: «Ах, как хорошо! Домой, домой! Да, Миничка, да моншерочка, ты права! Я наверняка первая его и забуду! Но сейчас так сладко тянет сердце: кажется, я вот-вот и совсем расстроюсь, расклеюсь, растаю как снежинка… мне кажется, милее и роднее нет никого на свете, чем милый кучерявый Журавлик! Ах! Милая, милая комнатка, как я привыкла к тебе! Милые кукольные дверцы, ухожу от вас в большой мир, покидаю ради большого железного парохода, где нет места романтике и который, пыхтя трубами, повезёт нас, одиноких, домой!» Она театрально заломила руки и закрыла глаза, застыв в позе.
«Хорошо. Поторопись!» — сказала Мини и, фыркнув, вышла.
«Поторопись!» — неслось над палубой. На шхуне стояла какофония из топота бегущих ног, грохота переносимых вещей, волчьего воя лаек, запертых в клетках вдоль борта. Сегодня, как и на предыдущих остановках, снова грузили, волокли волоком, ссыпали уголь в трюмы, двигали, перестраивали, выравнивали груз. «Посторонись!» Прибежал отдувающийся Йодик, нагруженный треногой, сандаловым сундучком и парусиновым баулом, спустился в качающуюся шлюпку.
Через пару минут лодка с барышнями, гарпунёром Журавлёвым, юнгой Йодко и матросом Демидовым на вёслах отправилась к берегу. Мини и Лёля устроились на носу, развернувшись в полуоборота к берегу. Вдыхали холодный йодистый воздух, смотрели на приближавшиеся тёмные береговые валуны, опоясанные деревянными помостами с высокими резными перилами, на портовые аккуратные бревенчатые постройки, высеребренные непогодой, на растущий по мере приближения высокий дощатый причал с широкой лестницей, спускавшейся к воде. На пригорке громоздился чёрный амбар, за ним протянулась тонкая полоска деревянных домов северного городка, похожего на северные норвежские и датские, но отличавшегося от них своей добротностью и новизной изб. Вдали, за буграми, виднелась голубая маковка церквушки. Народу было мало, несколько рыбаков тащили шняку, выветренные и обесцвеченные солёной водой снасти. «Старик с мальчиком — на берег — это для починки, — подумала Мини, — а те, кто на лодки, — значит отправляются на ловлю наживки… спасибо за разъяснения Эриксону…»
— Раздолье! — звонко произнесла Лёлька, стараясь быть услышанной сзади. — Суровая красота, но всё же какая красота! что в туман, что в моросящий дождь — всё хорошо! а эти серые пейзажи! Как тебе, южанке, Север? вошёл под кожу?
— На Севере хорошо! в серости и тумане спокойнее, размереннее… кровь не так бурлит, — отвечала Мини, задумавшись, — но… я уже в мыслях у своих, домашних…
— Да, дома хорошо! — подхватила Лёлька. — Подумать только, мы почти месяц пробыли среди чужих законов и обычаев! Как это напрягает!.. Боже, но согласись, быстро пролетела эта поездка! Северные порты, фьорды, свежий ветерок — и всё это после невыносимой жары в Петербурге! Правильно, что мы сразу согласились… Я так рада… И вдовствующую императрицу Марию Фёдоровну лично видели… Будет что внукам рассказать. А как прекрасно мы съездили за грибами в Тромсё? А помнишь: пьяный мокрый Бибрис, просидевший в полицейском участке до утра?.. Один день за другим — всё так волнительно и напряжённо! Ах, Господи! Даже не верится, что на моих глазах решилась твоя жизнь! Как в кинематографе!
И Лёлька раскрыла зонтик, крутанула его в руках и кокетливо пропела, глядя на Мини:
— «В Тромсё решилось всё! В Тромсё решилось всё!» Ах, я жду не дождусь, когда доберусь до нашего дома на Невском и расскажу всё Татке!
Мини в ответ не улыбнулась, а отвернулась от Лёлички и процедила, глядя на причал: «Да уж… Колокольчики мои, цветики степные…»
«Барышни, приготовьтесь, подплываем!» — подал голос Журавлик с конца шлюпки, перекричав объяснения Демидова, который не мог остановиться и степенно рассказывал, мерно работая вёслами:
— И немцев было здесь полно, а особенно англичан… Но то в прошлые года. Китов не стало, и англичане поубавились. Сейчас норвежцев здесь хоть отбавляй, полно! Вона и в поселении, и дальше… «Давкину пожню», говорят, норвежец на следующий год прикупил… А это там маковки — так это церковь, значит, построили, Святого Чудотворца Николая, лет десять назад открыли… Праздник был знатный, важные люди приезжали, тоже Инельярд, важный начальник. — Так ты отсюда родом?
— Ну, вроде того…
Было безветренно.
На причале стояли трое. Капитан «Святой Марфы» — тридцатилетний лейтенант Львов, высокий и статный молодой человек, в фуражке с белым верхом, в каком-то куцем мундирчике, в обтяжку сидевшим на его оформившемся животике, что выставляло его, идейного, энергичного и прямолинейного организатора, в совершенно неверном и невыгодном свете отставного семьянина, сменившего армию на диван. Напротив него стоял широкоплечий моряк, опытный лоцман, взявшийся за обязанности второго штурмана шхуны, — человек прямолинейный и добродушный, всей душой принявший идею северного первопроходства. С ними был ещё один, не знакомый Мини, — высокий, худой штатский, в шляпе, в усах и донкихотской бородке. К ним и направлялась Мини с походной камерой и в сопровождении юнги, согнувшимся под тяжестью фотографической экипировки.
«А я вот сразу на почту!» — заявила Лёлька во всеуслышанье, подняв голову и округлив глаза.
И Журавлёв сразу же подхватил: «Я с вами!»
Мини кивнула. «Встретимся наверху! Мне необходимо на почту, но чуть позже», — она посмотрела на церковный шпиль и улыбнулась Лёльке. Лёлечка, послав Мини воздушный поцелуй, подхватила Журавлика под руку, и они вдвоём стали подниматься по извилистой дорожке, громко смеясь, жестикулируя и явно дурачась.
Мини приблизилась к группе из троих молчавших мужчин.
— Господа, почему такие опрокинутые лица? — весело обратилась было к ним она, и хотела ещё пошутить насчёт расставания, прощального обеда, но осеклась — в глазах капитана она прочитала отчаяние.
— Бобочка… — прошептала она и вполголоса продолжила, — Борис Львович, что… никого нет? Никто не приехал? Ни штурман, ни врач?
Львов, морской офицер, уволившийся на год в запас с амбициозной, но вполне выполнимой целью на свой риск провести первое русское судно вдоль северных берегов, от Санкт-Петербурга до Владивостока, только мотнул головой. Полные губы его дрогнули, в серых глазах промелькнуло сиюсекундное бешенство, самым неприятным образом уколовшее Мини. Она даже отступила на шаг. Но он совладал с собой и обратился к ней вежливо:
— Вы позволите, Ерминия Алексеевна, представить вам Николая Леонидовича Нордберга? — плавным жестом руки он указал на обладателя донкихотской бородки.
— Очень приятно, господин Нордберг, — ответила Мини, протянув ему руку, не снимая перчатки. Тот, по-японски вежливо, согнул высокое тело. Мини понравились его серые внимательные глаза и приветливые мягкие черты лица. Что-то знакомое было в них.
— Господин Нордберг служил пару лет тому назад здесь, в Александровске на Мурмане, заведующим метеостанцией; он, так сказать, в своём роде уже легендарная личность. Вот, будет вам, Ерминия Алексеевна, попутчик до Архангельска.
— Мне кажется, я вас уже где-то встречала…
Но её слова потонули в разговоре.
— Конечно, я ожидал этого… Ни врач, ни первый штурман, никого…
— А Мраенко, второй офицер?
— Списался ещё в Копенгагене. Ну что же, у него невеста в Риге, что, конечно, важнее всего, — горько бросил Львов, — Да, трещит экспедиция по швам… Беспокоились, что собак не сможем найти, а оказалось — людей не хватает…
— Валерьян Георгиевич, — обратился он к штурману, — надо бы дать объявления о новом наборе. Тот кивнул и спросил:
— Отложим выезд?
— Отложим! — Львов побагровел: — Отложим! Это экспедицию, на которую я угробил все тёткины деньги! За каждую копейку которых она с меня вдвойне снимет! Да-с… Обещала — урезала, денег не шлёт, а топливо ещё надо… На чём мы будем двигаться во льдах?.. Что палубная команда разбегается — я не удивляюсь, ведь если уж офицеры трусят, то что взять с матросов?! Так хоть бы телеграфировали!!!
— Я прошу вас, Валерьян Георгиевич, — сдержанно обратился Львов к Баланину, — сходите на почту, посмотрите сам, голубчик: может, пришли письма и перевод из Петербурга. И как можно больше вербуйте… А я пойду в контору, распоряжусь погрузкой угля — может, дадут в рассрочку, под поверенных…
Мини не стала медлить:
— Борис Львович, вы немедленно получите мои деньги, отец должен был переслать мне 300 рублей, на обратный путь. Мне же столько не требуется, перевод я заберу, и 200 рублей в вашем распоряжении. … И… не спорьте! — быстро, на одном духу, проговорила она, уверенно и решительно наклонив голову в высоком венце волос. — Не спорьте!
Львов молча кивнул. Спорить он не собирался, приняв Минин подарок, проглотив его как последний спасительный глоток воды. Баланин и Львов разошлись.
Мини распорядилась подготовить камеру для съёмки гавани, группы людей. Ванечка Йодко, прозываемый всеми за глаза Йодиком, остался с Демидовым на причале исполнять Минины наказы и слушать полезные советы рыбаков, чинивших сети.
— Я провожу вас, если не возражаете, — сложился пополам Нордберг, наклонился, поднял оброненную Мини перчатку и, держа её в руках, останавливаясь время от времени, чтобы подождать свою спутницу, зашагал рядом с Мини к поселению.
— Же по улице марше, же пердю перчатку! — весело произнесла Мини старый гимназический стишок, протягивая ему узенькую кисть руки, принимая наконец перчатку… — Я её шерше, шерше…
— Плюнул, и опять марше! — докончил Нордберг, и оба рассмеялись.
Взвесь влажного воздуха окутывала их.
— Я прекрасно помню вас, Ерминия Алексеевна.
Мини удивлённо взглянула на него.
— Я был в Ростове два года назад, проездом, вместе с вашим дядей Александром Палычем Величко. Мы встречались у вас дома, в Нахичевани. Вас нельзя было не запомнить. Вас и ваше семейство, ваш дом — светлый и уютный… А гостиная с дверьми нараспашку в белоснежный черёмуховый сад!
— Яблоневый… — усмехнулась Мини, её укололо радостью предстоящей встречи, и она обожгла Нордберга ярким счастливым взглядом. — Да, наши яблоньки!
— Яблоневый… — подхватил Нордберг, кивая. — Правда, вас я видел только мельком… Вы вернулись к обеду из больницы, вся в чёрном, а на голове — белый глухой платок… ещё мне запомнился значок у вас на груди — крест, сердце и лучи, обрамляющие чашу со змеёй…. вы были мимолётным видением… пролетели, пробежали, на обеде были минут десять… Вероятно, вы много работали?
Он помолчал и особенным тембром искренне произнёс: «Я помню ваши чёрные глаза, и взгляд — испытующий, прожигающий…»
Мини зарделась, приняв комплимент, и задумалась…
— Да, два года назад я была на курсах медсестёр… Не в общине Красного креста, а на самаритянских, при нашей городской больнице. Вела их ещё одна из общинных сестёр, Кахетинская… Ох, и драла она с нас, как самая строгая наставница! А ведь речь-то была только об «erste Hülfe», о первой помощи пострадавшим, об общем уходе… Но вы наверняка знаете этих старых дев, положивших свою жизнь на всеобщую пользу! Раз они жертвуют собой, то и все кругом должны страдать! А на практику нас послали в Елизаветинскую больницу, в общее отделение… Господи, на что только я не насмотрелась! Хорошо помню, мною всё время владели тоска и бессилие — многим помочь уже было нельзя, только немножечко облегчить страдания… Да, помню, прибегу домой, времени на еду почти нет, дали бы только поспать… Однако… — рассмеялась Мини, — мимолётом и я вас всё же запомнила…
— Вы не остались работать в больнице?
— Да что вы! я ведь пошла так, чтобы быть готовой на всякий случай, вдруг — война! Так я бы на неё в качестве сестры милосердия… Я ведь дочь военного, генерала! Не белоподкладочника… настоящего… С детства себя в седле помню. Это сейчас папенька в Нахичевань откомандирован, а завтра он может быть снова в Николаеве или ещё, может, где-нибудь подальше, во Владивостоке… Мне бы шашкой помахать и на охоте пострелять, усидчивости не хватает, куда уж мне в больнице оставаться! Эта жертвенность не по мне!
Мини звучно и заразительно рассмеялась. Нордберг улыбался, косясь на неё и любуясь ей, Мини-Миничкой, тонкой, полувоздушной девочкой, её мягкими молодыми движениями, её армянским профилем.
Они поднялись на холм, прошли мимо мрачного бревенчатого дома, на первый взгляд совершенно нежилого ковчега, с высоко поднятыми над землёй слепыми чёрными окнами. И белья не висело во дворе, и ребятишки не играли.
— А вы — геолог, раз с дядей приезжали? — спросила Мини.
— Метеоролог… Я из Петербурга родом, из переселившихся немцев, но попал сразу после гимназии в Архангельск, потом со станцией перебрался работать на Соловецкий остров, да так и втянулся. Север приклеивает к себе всех, кто там раз пожил.
Нордберг оглянулся на Екатерининскую гавань и сказал: «Мы, Ерминия Алексеевна, первую станцию обустроили на Соловках, и работали в монастыре, не имея, впрочем, к монашеской жизни никакого отношения…»
Он посмотрел Мини в глаза, открыто ею любуясь. Мини улыбнулась в ответ:
— Как мило!
— А станцию нашу потом перевезли сюда, в Александровск на Мурмане, пару лет назад её совсем закрыли. Я вернулся в Петербург, сейчас служу в Географическом обществе.
Мини и Нордберг поднялись на центральную улицу, выложенную деревянным глухим помостом, и пошли, не спеша, между бревенчатыми избами без крылец.
— Вы поддерживаете экспедицию Бориса Львовича? — спросила Мини. — Я слышала, Географическое общество отказало ему в помощи.
— Ну, что сказать… Лично я поддерживаю все полярные экспедиции под флагом Российской империи! — ответил убедительно Нордберг, встал и развернулся к Мини всем корпусом. — Слишком уж, на мой взгляд, мало делает правительство для изучения Севера… Ну, уж если не для науки, так для прибыли вложились бы! Но нет, и тут никаких интересов. Отдают всё англичанам, американцам. Везде решает личная привязанность власть имущих. На безобразовские авантюры отпускается целая казна, а на прекрасные нужные проекты — нет… Это меня удручает. Очень, очень жаль! — проговорил Нордберг и огляделся. — Мы, кажется, прошли здание почты.
— Ничего, на обратном пути, — эхом отозвалась Мини.
Они возобновили ход и подошли к последнему дому. Впереди лежал пустырь, вдали виднелась церковь.
— Вы, немец, испытываете патриотические чувства к России?
— Да-с, непременно. Я российский подданный, всю мою сознательную жизнь провёл здесь. Как же может быть иначе?
— Может быть и иначе, — драматично и громко произнесла Мини, — если вспомнить француженку де Валет, тётку моего же… (Мини запнулась и поправилась) нашего капитана. Она сама родом из Парижа, но тоже очень давно в России… Представляете, даёт целое состояние на экспедицию, но-о-о… какие там уж высшие идеи, не-е-е-ет, куда уж там! Под большой процент, да ещё с условиями акционерного общества, да ещё с требованиями полного отчёта… вот тебе и петербуржская дама, вот и российская подданная… Вот так, дорогой Николай Леонидович…
Оба помолчали.
— Но я вас понимаю прекрасно, для меня тоже нет ничего ужаснее, чем незадачливость нашей многострадальной Родины, — с жаром продолжала Мини. Чувство, видимо, переполнило её, и теперь её уже было не остановить.
— Это я впервые почувствовала в японскую войну. Меня тогда, я помню, словно волной смыло через окно в детской! Я уже и в брюки переоделась, на войну хотела бежать, Россию спасать! Она рассмеялась. Улыбнулся в очередной раз и Нордберг, снова залюбовавшийся ей.
— Я очень рад, что имею возможность сопровождать вас, Ерминия Алексеевна, до Архангельска! — сказал Нордберг и тепло улыбнулся. Мини улыбнулась в ответ, ей было необыкновенно легко с этим вежливым человеком, который выказывал ей так много симпатии.
— Так вы можете замолвить слово за Бориса Львовича в Обществе? Сделайте! — настойчиво попросила Мини. — Ведь у него не только звероловно-промысловое предприятие, а ещё и исследовательских задумок немало. Мне очень жаль, что этот энергичный человек, откладывая свою карьеру, портит себе нервы, и никто, решительно никто не понимает его и не поддерживает. Вы только себе представьте! Сегодня утром сбежал вахтенный, а до него отпросился кочегар, у него, мол, «болесть в кишках сурьёзная…» Старший помощник письмом отказался, один офицер уехал к невесте в Ригу, а двое, включая врача, вообще не явились! Без извещения! Ну разве это дело? как теперь быть? Представляете себе внутреннее напряжение организовавшего эту экспедицию человека? Ну как может не состояться такое предприятие, о котором знают все в России, в Дании и Норвегии? Нам на каждой остановке присылали по букету цветов, салютовали, императрица Мария Фёдоровна приезжала посмотреть на нас…
— Что же поделать, это судьба коммерческих предприятий… — уклончиво ответил Нордберг. — Я слышал, паи были слишком урезаны.
— Но вы же только что сказали, что поддерживаете экспедицию! Значит, вы всё-таки за Седова с его амбициозной авантюрой покорения Северного полюса во что бы то ни стало?
— Да! — мягко и твёрдо ответил Нордберг. — Я и за практичность, и за авантюру!
— Вздор! Нонсенс! — отрезала Мини и, спохватившись, извинилась за резкость.
Нордберг мягко улыбнулся, склонил голову набок.
— Простите, но… я против, — повторила Мини. — Такие авантюристы, как этот Седов, забирают искренних и способных людей в команду под пустые лозунги, чтобы нахрапом урвать, выхватить кусок признания… и это ещё называют подвигом! Разве не так? Что поделать, много таких среди амбициозных морских офицеров, — с вызовом сказала она. — Я тоже так в детстве думала: быстро и ярко сгореть и всем показать! Да так показать, чтобы ахнули! И зажечь своим примером, чтобы сказали — вон мол, такая молодая, а патриот! Но всё это для удовлетворения своих собственных амбиций. «Покоритель Северного полюса!» «Единственный, неповторимый!» Все петербургские Лёлечки пищат от восторга и заламывают руки.
Мини закончила, позволив вылиться горечи и язвительности.
— Ерминия Алексеевна! — позвал её голос сзади.
— Ах да, Валерьян Георгиевич, вы как раз вовремя! — обратилась Мини к подошедшему Баланину. Штурман посмотрел на Мини воловьим взглядом, открыто улыбаясь и любуясь ею, как, впрочем, и все, разговаривающие с Мини. Мини взяла его под руку, подвела к Нордбергу.
— Вы помните, мы наблюдали в Тромсё за отправлением немецкой экспедиции на шхуне поменьше нашей. Они отправлялись Бог знает зачем в Гренландию. Так вот, начальник экспедиции, лейтенант, по-моему, Шрёдер-Штранц, только и подхлёстывал команду, только и наддавал жару криком, криком! Не дайте мне солгать, Валерьян Георгич, вы были в ужасе от той укладки и говорили, что разумные люди не могут не замечать промахов. Но тот так ослеплял своим задором команду, что никто, ни капитан шхуны, ни один из офицеров не возмутился… Сколько сейчас таких безумцев!
Раскрасневшаяся Мини не замечала поднявшегося ветра, влажного и несущего пыль с пустыря.
— Век безумия, верно, — кивнул головой Нордберг, — кажется, все кругом хотят доказать, что безумие — это часть жизни… А может, так и есть? У каждого человека должно быть право и на безумие, и на подвиг, и на смертельно опасное предприятие, и на…
— И на что? — с вызовом приняла его слова Мини. — На смерть, вы хотели сказать? Право на смерть? — нахмурилась она и упрямо наклонила голову с генеральской причёской. — Ну, хорошо, кто-то решает, что может распоряжаться самим собой, своим телом, в конце концов, — это его право! Это дело индивидуальное. Право на смерть — это ещё полбеды, это всё гордость человеческая… Но есть ли право у этих гордецов на то, чтобы взять людей, им доверившихся, на тот свет?
Мини разгорячилась.
— Вот подумайте, есть ли право у моего отца генерала, скажем, принять безумное, но прославляющее его имя решение? да такое, чтоб его имя навсегда осталось бы в истории страны, но обрекающее его самого и сотни людей на смерть?
— Главнокомандующий отвечает за жизнь каждого солдата, у него нет права на авантюру. Но если мы говорим о полярной экспедиции, если матросы добровольно пошли на авантюру, то да, тогда они сами решают и… на смерть, да!
— Ага, — усмехнулась Мини, — значит, у военных нет права на авантюру? А японская война? Это ли была не авантюра, погубившая столько людей?
— Вы смело рассуждаете, Ерминия Алексеевна, как женщина…
— Да, я рассуждаю как женщина, старомодно воспитанная и потому не страшащаяся новомодных рассуждений о правах… Вот вы подумайте, а что, если подвластные и подневольные надеются, что за них подумают? Что им разъяснят? А что, если они не хотят идти на смерть? Что, если они и не задумались о возможности гибели? Или же не приняли всё так серьёзно… В силу своей невежественности, скажем так…
— Незнание не освобождает от ответственности…
— Ответственность! право! Они даются только избранным по рождению и по умению! — разошлась Мини. — Как можно так: «иметь право»! Право надо заработать или же суметь наработать, какими-то навыками, знаниями, умениями…
Нордберг молчал.
Мини продолжала:
— Какое право имею, например, я распоряжаться фотографическими съёмками, если я совсем не знаю, как управлять камерой? Какое право имею я распоряжаться прислугой в доме и вести хозяйство, если меня не учили этому с малых лет? Да ну вас, господа, с этой утопической идеей о правах на подвиг, на безумие и на смерть!
Баланин же мотнул головой:
— Совершенно с вами согласен, Ерминия Алексеевна. Человеку — человеческое, а жизнь и смерть — это грани Божественного, нам не подвластные…
Нордберг, светло посмотрев на Мини, сказал:
— Просто нужно иметь право на ошибку…
Он поклонился:
— Разрешите откланяться, Ерминия Алексеевна. Мне надо сделать ещё несколько покупок, прежде чем мы переправимся на «Царя Фёдора». Особенно требуют неотложности пополнения запасов табака, — шутливо добавил он.
— Да, конечно. Простите, Николай Леонидович, извините меня за мою горячность.
— Да что вы, я польщён вашей откровенностью, и разговор мы можем продолжить сегодня за ужином. Или завтра. Кстати, если вы пожелаете, Ерминия Алексеевна, мы могли бы заехать на Соловецкий остров. Я с удовольствием сделаю вам экскурсию. До свидания!
Нордберг удалился быстрым шагом, а Мини обратилась к Баланину:
— Я в церковь. Проводите меня?
— Непременно, с радостью, Ерминия Алексеевна.
Они пошли против ветра, полубоком, стараясь защитить глаза от пыли, летящей прямо в лицо.
— Что русские, что норвежские поселения — никаких архитектурных отличий! — заметила Мини. — Кажется, здесь диктует Север, а не государственное разделение.
— Верно, — согласился Баланин. Мини рассмеялась:
— Вы, Валерьян Георгиевич, всегда-то со мной соглашаетесь!
— Почему бы и нет? — удивился Баланин.
— А я даже начинаю сомневаться: есть ли у вас своё мнение?
— Всенепременно-с!
— Ну, сейчас проверим, — кокетливо произнесла Мини. — После обеда пойдёт дождь.
— Очень вероятно.
— Так-с… Церковь с черепичными маковками на фоне этого свинцового низкого неба необыкновенно притягательна…
— Согласен!
— Святой Николай, защитник сирот и путешественников, даст нам своё благословение!
— Непременно!
— Перевода и писем на станции вы не обнаружили.
— Нет…
— Но новых матросов нашли!
— Да.
— В то, что вы доберётесь в этом году через Карское море до Енисея, вы не верите!
— Не верю… — удручённо, правдивыми робкими воловьими глазами посмотрел Баланин Мини в глаза.
Они подошли наконец к широкой деревянной лестнице, ведущей наверх, к двери в церковь.
— Но вы, несмотря на все неприятности, останетесь штурманом на шхуне и не сбежите, как Мраенко.
— Не сбегу.
— Ну вот, видите, вы во всём со мной соглашаетесь…
Мини остановилась на ветру перед дверью, огляделась, всмотрелась вдаль…
— Ну где же Лёлька? Хотя и так было ясно, что мы разминёмся… Ну, пройдёмте внутрь!
Дверь церквушки скрипнула и, входя в неё, крестясь быстро и размашисто, Баланин договорил негромко: «Я, конечно, не сбегу, но на подвиг во имя амбиций не пойду, у меня мать и сестра остались… без моей помощи не выжить им в нынешних человеческих условиях…»
Сумрак обволок Мини.
Синий воздух висел в тишине, пахло ладаном, сухой древесиной, половицы скрипели под Миниными осторожными ногами. Она остановилась перед Богородицей. Иконостас вдали чернел строгими лицами, выставляя строгость и отстранённость щитом вперёд: несчастные слабые людишки, не понимаете, не понимаете…
В голове Мини всплыл напев с весеннего поста из ростовской церкви на Садовой. «Радуйся, Невесто Неневестная, Лико́в девичьих Радосте, и Ангелов Превысшая…» — затянуло у неё внутри. «Радуйся, Невесто…» — и время замерло вокруг. Из тёмных риз смотрели строго образа тех, кто смог преодолеть земные искушения через страдания. Ни одного лучика светлой радости… «Радуйся, Невесто…» Что-то бунтарское волной взметнулось в душе. «Почему так беспросветно строго? Зачем страдания? Почему надо преодолевать жизнь? Не лучше ли её жить? И радоваться в радости и печалиться в горе? И может ли вечный страдалец что-то сделать для других? Минины мысли скакнули к подружке. Милая Оленька… Она даже ещё не знает, как решилась судьба её Миммочки… Минны, Миниминны! Да знаю ли я это наверняка? А цыганка на Садовой — быть тебе, голубушка, графиней, — уж как та заливалась!» Мини несло мысленно, и она никак не могла погрузиться в себя, как это обычно удавалось в церковном, зависшем во времени, плотном от елея воздухе, чтобы выровнять свои чувства, соотнести свои действия со своей совестью. Она встала перед иконой Спасителя, но видела в ней только картинку… Неужели она, Мини, решится на замужество, и не Высшие Бестужевские курсы, и не фронтовой лазарет её ждут, а просто la famille… Organisation familiale…
В тишине проплыли незабвенные моменты погружения на дно сокровенных мыслей… Мини всё-таки унесло в молитве, она забылась. Баланин стоял с опущенной головой рядом, застыв. Лишь немного погодя общий вздох и движение вывели их обоих из погружения.
Сжимая восковую палочку коричневой свечки, Мини подошла к Богородице.
«Радуйся, Невесто Неневестная…»